По еврейской линии: Что вырастет на бетоне?
Иммиграция еврейских контингентных беженцев считалась немецкой историей успеха. Сегодня об этом меньшинстве уже и не вспоминают. Семейная история.
Как только музыка стихает, остаются слышны лишь рыдания моей бабушки. Все молчат. Я не хочу плакать, поэтому все глубже и глубже вонзаюсь ногтями себе в ладонь. Но слезы текут все равно. Я плачу из-за смерти моего дедушки. Из-за его жизни, которая закончилась для него на чужбине. А также о многих неудачах нашей семьи, которые его смерть вынесла на поверхность. Я плачу, потому что внутри меня, наконец-то, начал распутываться узел.
Позже, после похорон, мы с семьей сидим в гостиной у моей бабушки. На полу ковер – русское клише. С потолка свисает люстра, а на стенах годами висящие здесь три картины, рамки к которым шли в подарок: водопад, ваза с цветами и ущелье. Давид, мой 16-летний брат, и дядя Толя спорят о радиостанции, которую хотят слушать. Моя бабушка из кухни распоряжается о том, как на обеденном столе нужно расставить картофель, копченую рыбу, консервированные помидоры и бутерброды с икрой. Мы говорим по-русски и едим русскую еду – точно так же, как и когда-то в Молдове.
Мой брат и дядя наконец договорились – мы слушаем русский рок по „Авторадио“, поднимаем наши бокалы и пьем за дедушку: мой дядя, мой папа и его спутница Наташа, ее мама, мой брат Давид, моя мама и соседка. Мы едим и пьем столько вина и водки, что на нас начинают накатывать воспоминания. О наших 25 годах в Германии.
Бабушка рассказывает, как Гена, то есть мой дедушка, пытался работать. Он начал с работы мусорщиком – такую ему предложило бюро по трудоустройству, как только он приехал. Однажды в обеденный перерыв он сидел вместе со своими немецкими коллегами, как вдруг они начали его оскорблять: „Ты чертова русская свинья! Проваливай отсюда со своей смердящей чесноком едой!“. Он ел котлеты. После этого ноги Гены там больше не было. Он никому не хотел позволять себя оскорблять.
„Мне много подобного пришлось пережить“, – вспоминает бабушка. „Это долго длилось, пока люди поняли, что я тоже человек“.
„В Германии мы сразу же перестали класть чеснок в еду“, – говорит соседка, русская немка.
Папа добавляет: „До жизни в Германии ты мог быть сварщиком, как дедушка, возможно врачом, инженером или юристом. А потом ты приезжаешь сюда, бац, и ты уже никто“.
„Многие смирились с этим“, – к такому выводу пришли сидящие за столом. Только один не смог, думаю я про себя, это мой дедушка. Он все бросил и отважился начать жизнь заново заграницей. В стране, которая непременно хотела его, нашего приезда, он умер больным и разочарованным. А цены этих испытаний хватило только на дешевое социальное захоронение.
Также, как и моя семья, в период с 1995 года по 2005 год более 200 000 евреев из бывшего Советского Союза иммигрировали в Германию. Люди, которых позже стали называть „еврейскими контингентными беженцами“. Долгое время их переселение считалось историей успеха. Они, мы, были хорошими мигрантами. На наше прибытие возлагались большие надежды: мы должны были возродить еврейскую жизнь в Германии. Вскоре после этого, в середине 1990-х годов, мигранты из бывшего Восточного блока стали восприниматься как проблема – а затем их и вовсе перестали воспринимать. Эти люди, то есть мы, были просто забыты.
25 лет спустя спрашиваю я себя, что же на самом деле стоит за этой историей успеха. Конечно, некоторые из нас сейчас представители немецкого среднего класса. Мы стали кем-то: мы журналисты, писатели, музыканты, театральные деятели. Один из нас даже член Европарламента.
Вот только никто не говорит об оскорблениях, разочарованиях и усилиях, которые сопровождали этот успех. А о тех, кому не удалось взобраться на вершину, вообще мало кто знает. Кто задумывается, каково нашим бабушкам и дедушках, нашим родителям?
В моей семье тоже не было разговоров о страхах, надеждах и разбитых мечтах. Как и об унижениях и травмах. Будто с первой секунды на немецкой земле в 1995 году мы обязались молчать. Возможно, просто потому что так было легче. Может быть, из стыда. Или потому, что мы так и не нашли ни своего места, ни своего языка. Поскольку многие переживания не вписывались в тот образ, который был предназначен для нас. Образ идеальных евреев, суть жизни которых заключается в том, чтобы хоть как-то быть евреем и таким образом оказать Германии услугу.
Вечером после похорон моего дедушки бабушка подозвала меня к себе. В руках она держала его старую камеру. В первые годы в Германии он много фотографировал, а потом в какой-то момент перестал. Бабушка спросила, не хочу ли я взять себе эту камеру, ведь я люблю фотографировать. По пути назад в Берлин, где я живу, я обнаружила старую пленку внутри камеры, возможно, начала 2000-х годов. На сделанных снимках мои бабушка и дедушка, мой отец, дядя. Есть фотографии с дня рождения, за обедом на кухне, как мой брат играет.
Я начинаю задаваться вопросами: каким был наш отъезд? Мне было тогда два года, и я ничего не помню. Что пошло не так с нашей иммиграцией, с нашей интеграцией? Чего мы хотели от Германии – чего хотела эта страна от нас? Я читаю те немногие научные тексты о русско-еврейской иммиграции, которые имеются, читаю интервью политиков, старые репортажи.
Перестройка в Советском Союзе, начиная с конца 1980-х годов, была периодом большой неопределенности. Тогдашний генеральный секретарь, а затем президент Михаил Горбачев поставил перед собой задачу преобразовать страну в экономическом и политическом плане. А результатом стали пустые полки в магазинах и расцвет криминалитета по всей стране. Люди были напуганы и быстро нашли виновных: евреев. Националистические движения становились все громче и громче, распространялись слухи о надвигающихся погромах, совершались нападения. Тогда многие еврейские семьи собрали свои вещи и отправились в Израиль и США.
Другие хотели в Восточный Берлин. В июле 1990 года первое и последнее свободно избранное правительство ГДР заявило о своей готовности принять находящихся под угрозой еврейских иммигрантов. В Советском Союзе эта новость распространилась очень быстро. Только за лето 1990 года около двух тысяч русских евреев приехало в ГДР.
Примерно в то же время друг моего дедушки начал ему что-то нашептывать про Канаду. Этот друг рассказал, что некоторые семьи решились переехать туда. Не хотим ли мы тоже? Дедушка был не уверен. Переезд в чужую страну без единой гарантии там остаться? Он отмахнулся от этой идеи. Понадобилась война, чтобы мой дедушка нашел в себе смелость уехать.
В 1991 году весь мир смотрел на Германию, на ее воссоединение, наконец-то, вновь в единую страну. 9 января 1991 года конференция премьер-министров приняла решение о приеме еврейских мигрантов. Но параллельно в это время на улицах свободно разгуливали нацисты, ежедневно совершались нападения правых и поджоги центров для просителей убежища. Так что это было довольно удобно принимать евреев и тем самым демонстрировать, что со стороны этой новой Германии нет никакой угрозы.
Но никто не хотел быть страной иммигрантов. Израильский посол также подчеркивал, что евреи не нуждаются в убежище в Германии, потому что их радушно принимают в Израиле. В итоге было принято решение создать особую политическую основу: русско-еврейские иммигранты стали контингентными беженцами. Это дало им возможность въехать в Федеративную Республику Германия в соответствии с действующим в то время законом о пребывании без необходимости доказывать факт преследования.
Спустя полвека после Катастрофы европейского еврейства воссоединенная Германия инсценировала прием русских евреев как акт примирения. Мы были евреями, приглашенными для заглаживания вины. Разрешалось приехать тем, кто был евреем – по крайней мере так было до 2005 года. Затем в силу вступило новое регулирование, которое практически привело к остановке иммиграции. Раньше достаточным доказательством была так называемая пятая графа в советском паспорте, если в ней было указано „еврейская национальность“. Таким образом, федеральное правительство использовало ее как обходной путь, чтобы не требовать доказательств еврейского происхождения.
Да и как бы это выглядело: немцы просят евреев доказать, что они евреи? Таким образом, принадлежность к иудаизму определялось не по Галахе, еврейскому религиозному праву, а по советскому светскому пониманию. Согласно этому пониманию, принадлежность евреев к той или иной национальности, или этнической группе наследовалась через отца. Поэтому в 1990-е годы многие так называемые евреи по отцу, как и мы, приехали в Германию, но не нашли себе места в еврейских общинах. Ведь в них, по большей части, евреями считаются только те, чья мать – еврейка.
Когда я родилась в 1993 году, Советский Союз уже распался. Моя семья жила в Приднестровье, в недавно провозглашенном государстве, которое отвоевало свою независимость. И снова прозвучало: кто является евреем, может уехать в Германию. На этот раз у нас было достаточно храбрости, мы просто хотели уехать. Моя семья нашла женщину, которая говорила по-немецки, и попросила ее позвонить в посольство Германии в Москве. „Наша страна охвачена войной, кругом разруха, вы можете принять нас как можно скорее?“ – спросили тогда мы. Все не так просто, ответили нам. Мы должны были подать документы и ждать решения.
Прошло два долгих года, прежде чем наши документы были одобрены для въезда в страну в качестве так называемых еврейских контингентных беженцев. В течение этих двух лет мой отец и мой дедушка снова и снова садились в поезд до Москвы, держа в руках бумаги, которые должны были принести нам новое будущее. За эти два года мы почти никому не рассказывали, что хотим уехать. „Страх был слишком велик“, – сказала моя бабушка по телефону. На заднем плане я слышу громкие голоса, какое-то русское ток-шоу.
Тем временем прошло несколько месяцев с тех пор, как мы похоронили моего дедушку. Я звоню бабушке теперь намного чаще. Сижу с ручкой и блокнотом – хочу зафиксировать все, что она помнит.
Бабушка рассказывает, что доверять можно было только собственной семье. Приднестровье страдало от последствий войны, на продукты питания нужно было иметь талоны, были рейды и преступные группировки, которые нападали на тех, кто хотел уехать – потому что предполагалось, что у этих людей были деньги.
В 1995 году поступил звонок. Наш отъезд был подтвержден. Всего за пару недель мы упаковали всю свою жизнь в несколько чемоданов и пакетов. Постельное белье, хорошая посуда, одежда, несколько фотографий. Не было ни прощальной вечеринки, ни большого „До свидания“. Мы ушли тихо на рассвете. Моя бабушка закрыла за собой дверь нашей квартиры, повернула ключ в замке, как будто ненадолго вышла за покупками. Будто она скоро вернется.
Мои бабушка и дедушка, мой дядя, мои родители и я сели в микроавтобус, так называемую маршрутку, которая должна была нас увезти. „Подальше от войны, подальше от тьмы“, – говорит бабушка. Мы ехали два дня, один раз переночевали невдалеке от польской границы, пока не прибыли в Германию. По сравнению с сегодняшними беженцами, наш отъезд был привилегированным. Наша эмиграция была легальной, она была желанной, причем с обеих сторон. Мы хотели уехать, потому что нас больше ничего не держало, а в Германии нас ждали, потому что еврейские беженцы были очень нужны. В то время мы еще не знали, что были здесь прежде всего для восстановления поврежденной немецкой самооценки.
Мы оказались в лагере для беженцев в Нюрнберге. Там нас поселили в комнате с двухъярусными кроватями, в руки всунули завернутую в пластик еду. „Ахтунг, Ахтунг“ из громкоговорителей эхом разносилось по коридорам – моя бабушка вздрагивала каждый раз при этом. „Ахтунг, Ахтунг“ она уже понимала. Бабушка думала, что это предупреждение об опасности. Это напоминало ей о войне дома.
Для моей мамы приезд в Германию тоже был шоком. Через несколько дней после похорон моего дедушки мы сидим с ней вместе. Впервые у меня появилась смелость задавать вопросы. „Даже воздух здесь был другим“, – говорит моя мама. Многое из первых недель и месяцев после переезда она уже не помнит. „Возможно, это так и есть, – предполагает мама, – человек неохотно запоминает болезненные моменты“.
Политики и медиа тогда были счастливы, что мы приезжаем. Возлагались надежды, что приедут Гейне и Энштейны, написала однажды журналистка Лена Горелик. Я смотрю на фото времен нашего приезда: мы носили спортивные штаны, растянутые свитера, платья со смешными принтами. Интересно, были ли немцы разочарованы, увидев нас? Мы определенно не были похожи на Гейне и Энштейнов.
На второй день пребывания в лагере нас спросили, куда мы хотим попасть. Мы сидели перед чиновником, он перечислял названия городов в Баварии. Мои родители тогда сказали: „Куда-нибудь, где есть университет“. „Вюрцбург, возможно?“ – спросил он. Не имея ни малейшего представления, они просто согласились.
Более года мы прожили в убежище для беженцев в Вюрцбурге. Нашими соседями были такие же, как и мы еврейские контингентные беженцы, и русские немцы. СМИ охотно писали репортажи о нас, именно из таких лагерей. Нас представляли как высокообразованных и интересующихся культурой людей. Типичный образ – городской художник-еврей. Время там я проводила, бегая по коридорам и играя с другими детьми. Иногда я часами могла сидеть в чужих комнатах и наблюдать за взрослыми. Культурный багаж, который я получила – игры в карты и курение.
Мои бабушка и дедушка были первыми, кто смог заселиться в собственную квартиру. Там, где они жили, панельные многоэтажки буквально повырастали из земли. Немцы в то время пренебрежительно называли эту часть города русским гетто, а иногда и более ласково – Малой Москвой. Вскоре после этого мы с родителями переехали в нашу собственную квартиру. Это была темная дыра без ремонта. Голые стены, старая коричневатая плитка и огромное количество мебели, которая выглядела, будто принадлежала очень старой баварской паре.
В Советском Союзе мой дедушка работал сварщиком, а бабушка была заведующей детским садиком – обе престижные должности. Теперь она пекла булочки в темном подвале недалеко от Северного моря. Ее коллегами были русские немки и еврейские контингентные беженки, как и она сама. Иногда после школы я заходила к бабушке, а она, украдкой поднимаясь по ступенькам из подвала, тайком давала мне булочку с жареной рыбой.
У моих родителей было высшее образование: папа изучал право, а мама – медицину. В Германии это все уже не учитывалось. Поскольку дипломы и профессиональное образование иммигрантов из бывшего Советского Союза практически не признавались, родителям пришлось начинать все заново. Для моей матери это означало профобучение на медсестру, а отец стал страховым агентом.
Если ты мигрант в Германии, то у тебя есть две возможности, которые быстро замечаешь: адаптироваться или спрятаться среди таких же, как ты. Когда мне было 4 года, мои родители развелись. С тех пор я жила в двух мирах: мама решила приспособиться, а папа – оставаться в знакомой среде.
В мире моей матери ничего больше не напоминало о нашем происхождении. Она нашла себе немецких друзей, а затем и немецкого партнера. Она перестала говорить со мной на русском языке. Моя мама стремилась к стабильности и безопасности, отрицая свое прошлое. Она решила и за меня – мы будем немками. „Я хочу быть лучшей немкой, чем сами немцы“, – часто говорила моя мама. В своей новой роли немки она была великолепна.
В мире моего отца нас называли русскими. Мы кидали в ответ: „Глупые немцы“. Мой папа стал в Германии невидимым, безмолвным. Безопасность он находил там, где был русский супермаркет. В зависимости от настроения папа решал, кем он хочет быть. Однажды мы стояли в длиннющей очереди в кинотеатр, мой папа незаметно протиснулся вперед и купил нам билеты. Когда он вернулся, я спросила его: „Как ты это сделал?“. Папа с улыбкой ответил: „Я же русский, Эрика“. В другие моменты папа был евреем, он не хотел себя привязывать к какой-то одной идентичности.
Изначальная эйфория по поводу нас, новых евреях, постепенно утихла. В СМИ все чаще стали появляться материалы о предполагаемой русской мафии, к которой мы якобы могли принадлежать. Среди еврейских контингентных беженцев были и фальсификаторы, то есть они вовсе не были евреями.
В школе по утрам мы все вместе садились в круг, и должны были рассказывать о том, как провели выходные. „Чем ты занималась, Эрика?“ – спрашивала учительница. Я хотела быть как все и не выделяться. Поэтому рассказывала: „Мы смотрели лошадей, потому что папа собирается купить мне лошадь“. Я придумывала истории о жизни, которой у нас не было. Пока мои одноклассники проводили выходные в конном клубе, мы с мамой ходили в мебельный магазин и смотрели на шоу с фонтанами, вход был бесплатным. Если оставалось еще время, то мы бродили по меблированным комнатам, имитируя жизнь, которую не могли себе позволить.
Но хуже всего был стыд. Если мне кто-то из родных звонил, когда я ехала в трамвае, то я не брала трубку. Я ждала, пока не выйду и не спрячусь возле ближайшего подъезда. Только потом я перезванивала: „Папа, привет, ты звонил?“. Только когда вокруг никого не было, я могла спокойно говорить на русском.
Еще больше я стыдилась плохого немецкого своего папы и моих бабушки с дедушкой. Когда моя мама неправильно составляла предложение на немецком или просто дословно переводила русские поговорки на немецкий, я смеялась над ней. Будто таким образом я хотела доказать себе самой, какой классной немкой я была. Сегодня я злюсь на этого ребенка. Ведь я видела, как тяжело работала моя семья, как они пытались, построить новую жизнь. В особенности для меня. Чтобы у меня было все только самое лучшее. А мне ничего умнее не приходило в голову, чем отстраняться от них, и превозносить себя над ними. Сегодня мне опять стыдно. За свое собственное поведение.
Русское гетто, в котором жили мой папа и мои бабушка с дедушкой, было одной большой кучей бетона. Когда я была ребенком, мне казалось это раем. В мире же моей мамы я была осторожна, задумчива и постоянно пыталась скрыть наше происхождение. Но у папы мне не нужно было этого делать, здесь все были такими же, как и я. В бетонном раю говорили по-русски, ели по-русски и воспитывались по-русски.
В то время, когда мы с друзьями от скуки дрались на детских площадках или воровали у наших родителей, многие другие отчаивались в новой системе, совершали самоубийства. Как-то одна молодая женщина выпрыгнула из панельки, таким образом прервав свою жизнь. Позже на том месте появились свечи, цветы и ее фото. Мы отворачивались, когда проходили мимо. Потому что увидели, насколько хрупок наш бетонный рай.
Моя бабушка и мой папа до сих пор живут в этой части города. Оттуда и сегодня до меня доходят плохие новости: кто-то, с кем я в детстве дружила, сейчас в психбольнице. Другой постоянно пьет, третий умер из-за наркотиков.
С момента нашего прибытия в Германии отмечается расцвет еврейской жизни. Считается, будто это мы ее сюда вернули. Однако по началу у нас самих мало что цвело. Да и что может вырасти на бетоне?
Бывший министр внутренних дел Томас де Мезьер в 2009 году назвал еврейских контингентных беженцев „подарком для Германии“. Примерно в то же самое время у моей бабушки появилась межпозвоночная грыжа. Мне пришлось громко и четко диктовать ей, как по-немецки сказать „боль“, „спина“, „долго сидеть больно“, чтобы она записала, а потом прочитала это врачу.
Сегодня моя бабушка на досрочной пенсии, она получает 200 евро в месяц. В отличие от поздних переселенцев, для которых действует другой закон, ей трудовой стаж из Советского Союза не засчитали. Для таких, как мы, не существует никаких соглашений о социальном страховании ни с Россией, ни с другими странами-преемницами СССР. Расчет пенсии для еврейских контингентных беженцев начинается только с момента иммиграции. Так как 200 евро не хватает даже, чтобы выживать, моя бабушка ходит убирать – как и многие годы до этого.
О нас, еврейских контингентных беженцах, годами рассказывали, как о немецкой истории успеха. И акцент делался именно на „немецкой“, потому что речь шла не о нас. Когда в начале 1990-х годов евреям дали возможность въехать в Германию, возлагались надежды не только на то, чтобы освободить немецкое общество от его истории, но и, чтобы возродить еврейские общины. В 1990 году они насчитывали всего 29 089 членов, но с притоком беженцев с Востока их число за несколько лет возросло до 100 тысяч. Миссия была выполнена.
В то время в средствах массовой информации часто писали о скандалах в общинах между „старыми“ и „новыми“ евреями. Говорили о „проблемах интеграции“, об иммигрантах, которые путают общины с „сервисной компанией“, как это было названо в одном из репортажей taz в 1995 году. Но самое большое зло заключалось в том, что у новых евреев не было ни малейшего представления о религии – как и у нас.
„Мы ожидали евреев, а приехали русские“, – цитировал журнал Der Spiegel в 2004 году функционера одной из еврейских молодежных организаций. Неудивительно, ведь в Советском Союзе религии официально не существовало. Большинство советских евреев жили светски и практически не имели отношения к иудаизму. В моей семье тоже так было. Сделало ли это нас меньшими евреями?
Сегодня я думаю об этом все чаще и чаще. Что делает меня еврейкой? Папа-еврей, то, что я знаю, как праздновать Хануку, антисемитские нападки или просто чувство? Я думаю, что быть евреем в России, Украине или Молдове – другое дело. В Германии это стало проблемой.
Несколько лет назад я вернулась из студенческой поездки в Боснию. Я рассказала папе о людях, с которыми там познакомилась. Тех, кто пережил войну, тех, кто как художник смог проработать свою травму, тех, кто стал активистами. Я рассказала папе об исторических местах, которые посетила, описала синагогу в Сараево.
Мой отец внимательно меня выслушал, и потом исчез куда-то, а, когда вернулся, в его руках была шкатулка. В ней лежала цепочка со звездой Давида. „Эту подвеску мне подарила моя бабушка, когда ты родилась“, – сказал папа. Моя прабабушка эмигрировала из Советского Союза в Израиль в конце 1970-х годов. „Подари ей эту цепочку, как только наступит подходящий момент“, – передал ее слова папа.
Все эти годы папа хранил цепочку в шкатулке, ожидая того самого подходящего момента. Почему именно сейчас настал этот момент? Что раньше сдерживало его от разговоров со мной о нашей еврейской идентичности?
Иногда я думаю, что мы, наверное, очень сильно разочаровали Германию. Вместо Гейне и Энштейнов, которые имели представление о еврейских праздниках, приехали Георгии, Димы и Светланы. Иммигранты с вполне обычными иммиграционными проблемами, с языковыми трудностями, неуверенностью, страхами. Но, я думаю, на нас тоже много всего сразу навалилось. Мы должны были выполнять идеологическую работу для Германии, интегрироваться в синагоги и при этом все равно оставаться космополитами. Какому человеку все это под силу?
Наша миграция была вызвана стремлением к лучшей жизни. Мы думали, что это откроет новые возможности, даст шанс. Сегодня я сомневаюсь, что мы на самом деле были настолько привилегированными, насколько нам это красиво подали. Мои бабушка с дедушкой и родители многое потеряли, приехав в Германию.
Опыт эмиграции до сегодня формирует мое отношение к Германии. Не знаю, происходили бы вещи иначе, если бы моя семья раньше нарушила свое молчание. Было бы мне тогда комфортнее в Германии? Злилась бы я меньше?
Для моего дедушки эти мои сомнения слишком запоздалые. Да и моя бабушка, и многие другие будут стареть с чувством, что их обесценили. Но ведь мы, дети и внуки, остаемся. И Германии приходится иметь с нами дело.
Если смерть моего дедушки что-то и принесла хорошее, так это то, что моя семья наконец-то, начала говорить о своем прошлом, даже если оно и вызывает неприятные воспоминания и споры. Сейчас самое подходящее время развернулась дискуссию в обществе о том, что тогда игнорировалось политиками, и что все еще имеет влияние.
В последний раз, когда я говорила с бабушкой об этом тексте, она сказала: „Это чудо, как мне удалось пережить первые годы. Это было так тяжело, но нам как-то удалось“. Да, как-то, думаю я про себя. Но именно об этом как-то мы и должны говорить.
перевод: Анастасия Магазова
taz lesen kann jede:r
Als Genossenschaft gehören wir unseren Leser:innen. Und unser Journalismus ist nicht nur 100 % konzernfrei, sondern auch kostenfrei zugänglich. Texte, die es nicht allen recht machen und Stimmen, die man woanders nicht hört – immer aus Überzeugung und hier auf taz.de ohne Paywall. Unsere Leser:innen müssen nichts bezahlen, wissen aber, dass guter, kritischer Journalismus nicht aus dem Nichts entsteht. Dafür sind wir sehr dankbar. Damit wir auch morgen noch unseren Journalismus machen können, brauchen wir mehr Unterstützung. Unser nächstes Ziel: 40.000 – und mit Ihrer Beteiligung können wir es schaffen. Setzen Sie ein Zeichen für die taz und für die Zukunft unseres Journalismus. Mit nur 5,- Euro sind Sie dabei! Jetzt unterstützen
meistkommentiert
Geschasste UN-Sonderberaterin
Sie weigerte sich, Israel „Genozid“ vorzuwerfen
Prognose zu Zielen für Verkehrswende
2030 werden vier Millionen E-Autos fehlen
Fake News liegen im Trend
Lügen mutiert zur Machtstrategie Nummer eins
Mord an UnitedHealthcare-CEO in New York
Mörder-Model Mangione
Partei stellt Wahlprogramm vor
Linke will Lebenshaltungskosten für viele senken
Vertrauensfrage von Scholz
Der AfD ist nicht zu trauen